Алешковский п м рыба и другие люди. Петр Алешковский: Рыба и другие люди (сборник). Рыба. История одной миграции

Жаропонижающие средства для детей назначаются педиатром. Но бывают ситуации неотложной помощи при лихорадке, когда ребенку нужно дать лекарство немедленно. Тогда родители берут на себя ответственность и применяют жаропонижающие препараты. Что разрешено давать детям грудного возраста? Чем можно сбить температуру у детей постарше? Какие лекарства самые безопасные?

Петр Алешковский

Рыба и другие люди

Сборник

© Алешковский П. М.

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Рыба. История одной миграции

Пришли воры, хозяев украли, а дом в окошки ушел.

Русская загадка


Часть первая

Папа с мамой мои были геологи. Их долго носило по стране, пока не закинуло в Таджикистан, в город Пенджикент. Мы жили на русско-татарской улице имени Зои Космодемьянской. Улицу таджики не любили, и, как я теперь понимаю, правильно. Здесь пили запрещенный Кораном портвейн, не копили денег, напрягая все жилы на громкоголосый туй-писар, праздник из главных – обрезание мальчика, когда кормили пловом несколько сотен обязательных по такому случаю гостей.

За три дня туй-писара сжигалось накопленное именно для этого праздника богатство. Так горит легкий хворост в печи. Пых-пых-пых, отшумел огонь под казанами, женщины утерли пот и принялись отмывать котлы от застывшего жира, впившегося в темный чугун, как весенний лед в скалы. Я видела такой лед на перевале Даштиурдакон, когда мы ходили в поход с пионервожатой.

Мама нанималась убираться на такие праздники: после гибели папы в горах нам всегда не хватало денег. За подработку на праздниках давали «приклад» – остатки пиршества. Мы с мамой ели плов целую неделю. Разжаренный на хлопковом масле рис я до сих пор не люблю: только подумаю, ощущаю изжогу. Таджики смотрели на советский геологический сброд нашей улицы как на наметенный ветром песок, как на готовые сорваться в любую сторону клубки перекати-поля. Они терпели нас, как терпят ненастье. Русские платили таджикам ответной нелюбовью. Таджики казались нашим богачами и баями – у них была своя земля.

Сейчас я понимаю: никакого богатства не было. Богатые туй-писары, что справляли начальники, мы видеть не могли: за заборами-дувалами в старых кварталах текла жизнь совсем иного покроя. Часть ее выставлялась напоказ – пузатые мужики просиживали свой век в чайхане, налитые кайфом, как мускатные виноградины на солнце. Таинственное пряталось в масляных глазах – суженные зрачки, как галька в текущем с ледника Зеравшане, держали холод, а чисто промытая кожа лица источала страшное сияние. Я, девочка, боялась этих лиц больше, чем висящих у пояса острых ножей-пичаков, которыми, рассказывали, чуть поправив лезвие на ремне, легко было брить головы, как завещал им их Мухаммед.

Мы, космодемьянские, всегда двигались, всегда размахивали руками, всегда что-то рьяно доказывали и, не стесняясь, прилюдно ругались. Наши девчонки заплетали две косы, их – много-много. Мы играли в лапту, в волейбол, в штандер-стоп, а не в «ошички» бараньими косточками, и не кричали, взвизгивая от восторга на весь школьный двор: «Конь!», «Бык!», – в зависимости от того, на какую грань упал маленький отполированный астрагал. Мы были ласточки у обрыва реки, они – даже не орлы в небе, а те еле видные тени нагретого воздуха, дрожащие и полные тугой силы, что поддерживают орлиные крылья на высоте.

Космодемьянские потребляли любой алкоголь, но покуривали и план, от которого гоготали, и хихикали, и ползали на карачках, «козлили», – словом, вели себя непристойно, выставляли напоказ срам, выгоняли наружу демонов души, кобенились и юродствовали. «Я! Я! Я!» толпы, запертое до поры, вываливалось на улицу, как требуха из вспоротого брюха, и корчилось, вытянув шею и расправив плечи, давило гопака, суматошно лупило ладонями по ляжкам, как лупит крыльями гусак, стремящийся обратить на себя внимание стаи. Плаксивые страдания гармони и низкие куплеты частушек – все свивалось в жгут, всегда в одном котле, одной артелью. Кончалось это безобразие безрассудной дракой, утверждающей поганое «я» или бросающей его на поругание, – получить по роже, дать в рожу казалось едино, синяк сиял потом медалью, выбитый зуб тянул на орден, пробитая голова лечилась портвейном и зарастала, как прививка на яблоне, припухлым и заскорузлым шрамом.

Толстые таджики, узбеки в шахристанских тюбетейках и приезжающие на базар памирцы – жилистые, нищие и гордые, даже дикие туркмены, прячущие своих красавиц-дочерей под паранджой, – никогда не дрались, не пили дурманящего вина, не раздирали время локтями, но исключали его. Они клали за щеку горстку насвая и преображались в груду спрессованной, высушенной солнцем пахсы – по-особому замешанной с кизяком земли, из которой строили себе дома, сараи, мечети, заборы-дувалы, стены и башни древнего Пенджикента. Пахса со временем рассыпалась в пыль, чтобы снова стать сырьем для нового замеса или уйти под землю, нарастить неприметный глазу культурный слой.


Петр Алешковский

Рыба и другие люди

Сборник

© Алешковский П. М.

© ООО «Издательство АСТ»

Рыба. История одной миграции

Пришли воры, хозяев украли, а дом в окошки ушел.

Русская загадка

Часть первая

Папа с мамой мои были геологи. Их долго носило по стране, пока не закинуло в Таджикистан, в город Пенджикент. Мы жили на русско-татарской улице имени Зои Космодемьянской. Улицу таджики не любили, и, как я теперь понимаю, правильно. Здесь пили запрещенный Кораном портвейн, не копили денег, напрягая все жилы на громкоголосый туй-писар, праздник из главных – обрезание мальчика, когда кормили пловом несколько сотен обязательных по такому случаю гостей.

За три дня туй-писара сжигалось накопленное именно для этого праздника богатство. Так горит легкий хворост в печи. Пых-пых-пых, отшумел огонь под казанами, женщины утерли пот и принялись отмывать котлы от застывшего жира, впившегося в темный чугун, как весенний лед в скалы. Я видела такой лед на перевале Даштиурдакон, когда мы ходили в поход с пионервожатой.

Мама нанималась убираться на такие праздники: после гибели папы в горах нам всегда не хватало денег. За подработку на праздниках давали «приклад» – остатки пиршества. Мы с мамой ели плов целую неделю. Разжаренный на хлопковом масле рис я до сих пор не люблю: только подумаю, ощущаю изжогу. Таджики смотрели на советский геологический сброд нашей улицы как на наметенный ветром песок, как на готовые сорваться в любую сторону клубки перекати-поля. Они терпели нас, как терпят ненастье. Русские платили таджикам ответной нелюбовью. Таджики казались нашим богачами и баями – у них была своя земля.

Сейчас я понимаю: никакого богатства не было. Богатые туй-писары, что справляли начальники, мы видеть не могли: за заборами-дувалами в старых кварталах текла жизнь совсем иного покроя. Часть ее выставлялась напоказ – пузатые мужики просиживали свой век в чайхане, налитые кайфом, как мускатные виноградины на солнце. Таинственное пряталось в масляных глазах – суженные зрачки, как галька в текущем с ледника Зеравшане, держали холод, а чисто промытая кожа лица источала страшное сияние. Я, девочка, боялась этих лиц больше, чем висящих у пояса острых ножей-пичаков, которыми, рассказывали, чуть поправив лезвие на ремне, легко было брить головы, как завещал им их Мухаммед.

Мы, космодемьянские, всегда двигались, всегда размахивали руками, всегда что-то рьяно доказывали и, не стесняясь, прилюдно ругались. Наши девчонки заплетали две косы, их – много-много. Мы играли в лапту, в волейбол, в штандер-стоп, а не в «ошички» бараньими косточками, и не кричали, взвизгивая от восторга на весь школьный двор: «Конь!», «Бык!», – в зависимости от того, на какую грань упал маленький отполированный астрагал. Мы были ласточки у обрыва реки, они – даже не орлы в небе, а те еле видные тени нагретого воздуха, дрожащие и полные тугой силы, что поддерживают орлиные крылья на высоте.

Космодемьянские потребляли любой алкоголь, но покуривали и план, от которого гоготали, и хихикали, и ползали на карачках, «козлили», – словом, вели себя непристойно, выставляли напоказ срам, выгоняли наружу демонов души, кобенились и юродствовали. «Я! Я! Я!» толпы, запертое до поры, вываливалось на улицу, как требуха из вспоротого брюха, и корчилось, вытянув шею и расправив плечи, давило гопака, суматошно лупило ладонями по ляжкам, как лупит крыльями гусак, стремящийся обратить на себя внимание стаи. Плаксивые страдания гармони и низкие куплеты частушек – все свивалось в жгут, всегда в одном котле, одной артелью. Кончалось это безобразие безрассудной дракой, утверждающей поганое «я» или бросающей его на поругание, – получить по роже, дать в рожу казалось едино, синяк сиял потом медалью, выбитый зуб тянул на орден, пробитая голова лечилась портвейном и зарастала, как прививка на яблоне, припухлым и заскорузлым шрамом.

Толстые таджики, узбеки в шахристанских тюбетейках и приезжающие на базар памирцы – жилистые, нищие и гордые, даже дикие туркмены, прячущие своих красавиц-дочерей под паранджой, – никогда не дрались, не пили дурманящего вина, не раздирали время локтями, но исключали его. Они клали за щеку горстку насвая и преображались в груду спрессованной, высушенной солнцем пахсы – по-особому замешанной с кизяком земли, из которой строили себе дома, сараи, мечети, заборы-дувалы, стены и башни древнего Пенджикента. Пахса со временем рассыпалась в пыль, чтобы снова стать сырьем для нового замеса или уйти под землю, нарастить неприметный глазу культурный слой.

Петр Алешковский

Рыба и другие люди

Сборник

© Алешковский П. М.

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Рыба. История одной миграции

Пришли воры, хозяев украли, а дом в окошки ушел.

Русская загадка


Часть первая

Папа с мамой мои были геологи. Их долго носило по стране, пока не закинуло в Таджикистан, в город Пенджикент. Мы жили на русско-татарской улице имени Зои Космодемьянской. Улицу таджики не любили, и, как я теперь понимаю, правильно. Здесь пили запрещенный Кораном портвейн, не копили денег, напрягая все жилы на громкоголосый туй-писар, праздник из главных – обрезание мальчика, когда кормили пловом несколько сотен обязательных по такому случаю гостей.

За три дня туй-писара сжигалось накопленное именно для этого праздника богатство. Так горит легкий хворост в печи. Пых-пых-пых, отшумел огонь под казанами, женщины утерли пот и принялись отмывать котлы от застывшего жира, впившегося в темный чугун, как весенний лед в скалы. Я видела такой лед на перевале Даштиурдакон, когда мы ходили в поход с пионервожатой.

Мама нанималась убираться на такие праздники: после гибели папы в горах нам всегда не хватало денег. За подработку на праздниках давали «приклад» – остатки пиршества. Мы с мамой ели плов целую неделю. Разжаренный на хлопковом масле рис я до сих пор не люблю: только подумаю, ощущаю изжогу. Таджики смотрели на советский геологический сброд нашей улицы как на наметенный ветром песок, как на готовые сорваться в любую сторону клубки перекати-поля. Они терпели нас, как терпят ненастье. Русские платили таджикам ответной нелюбовью. Таджики казались нашим богачами и баями – у них была своя земля.

Сейчас я понимаю: никакого богатства не было. Богатые туй-писары, что справляли начальники, мы видеть не могли: за заборами-дувалами в старых кварталах текла жизнь совсем иного покроя. Часть ее выставлялась напоказ – пузатые мужики просиживали свой век в чайхане, налитые кайфом, как мускатные виноградины на солнце. Таинственное пряталось в масляных глазах – суженные зрачки, как галька в текущем с ледника Зеравшане, держали холод, а чисто промытая кожа лица источала страшное сияние. Я, девочка, боялась этих лиц больше, чем висящих у пояса острых ножей-пичаков, которыми, рассказывали, чуть поправив лезвие на ремне, легко было брить головы, как завещал им их Мухаммед.

Мы, космодемьянские, всегда двигались, всегда размахивали руками, всегда что-то рьяно доказывали и, не стесняясь, прилюдно ругались. Наши девчонки заплетали две косы, их – много-много. Мы играли в лапту, в волейбол, в штандер-стоп, а не в «ошички» бараньими косточками, и не кричали, взвизгивая от восторга на весь школьный двор: «Конь!», «Бык!», – в зависимости от того, на какую грань упал маленький отполированный астрагал. Мы были ласточки у обрыва реки, они – даже не орлы в небе, а те еле видные тени нагретого воздуха, дрожащие и полные тугой силы, что поддерживают орлиные крылья на высоте.

Космодемьянские потребляли любой алкоголь, но покуривали и план, от которого гоготали, и хихикали, и ползали на карачках, «козлили», – словом, вели себя непристойно, выставляли напоказ срам, выгоняли наружу демонов души, кобенились и юродствовали. «Я! Я! Я!» толпы, запертое до поры, вываливалось на улицу, как требуха из вспоротого брюха, и корчилось, вытянув шею и расправив плечи, давило гопака, суматошно лупило ладонями по ляжкам, как лупит крыльями гусак, стремящийся обратить на себя внимание стаи. Плаксивые страдания гармони и низкие куплеты частушек – все свивалось в жгут, всегда в одном котле, одной артелью. Кончалось это безобразие безрассудной дракой, утверждающей поганое «я» или бросающей его на поругание, – получить по роже, дать в рожу казалось едино, синяк сиял потом медалью, выбитый зуб тянул на орден, пробитая голова лечилась портвейном и зарастала, как прививка на яблоне, припухлым и заскорузлым шрамом.

Толстые таджики, узбеки в шахристанских тюбетейках и приезжающие на базар памирцы – жилистые, нищие и гордые, даже дикие туркмены, прячущие своих красавиц-дочерей под паранджой, – никогда не дрались, не пили дурманящего вина, не раздирали время локтями, но исключали его. Они клали за щеку горстку насвая и преображались в груду спрессованной, высушенной солнцем пахсы – по-особому замешанной с кизяком земли, из которой строили себе дома, сараи, мечети, заборы-дувалы, стены и башни древнего Пенджикента. Пахса со временем рассыпалась в пыль, чтобы снова стать сырьем для нового замеса или уйти под землю, нарастить неприметный глазу культурный слой.

На древнем городище – главной достопримечательности нашего райцентра – давно не жили, там работали археологи. Глубина их раскопов превышала иногда пять-шесть метров: большие сухие колодцы, уходящие в глубь земли, отрытые кетменем, тешой и мотыгой напластования ушедших в нее жизней, потомков которых я девочкой так пугалась, проходя мимо чайханы на улице Абулькасима Лахути за лепешкой или холодным молоком из магазина.

Позже, когда развалилась геологическая партия, когда запил и глупо погиб в глубоком шурфе отец, а мама перешла работать санитаркой в городской роддом, я узнала и полюбила тетю Гульсухор и тетю Лейлу, тетю Фатиму и дядю Даврона – нашего молодого доктора, дарившего мне домашние сладости. Я поняла, дурочка, что они – трудяги, и даже те, что сидят как истуканы в чайхане, тоже где-то и как-то зарабатывают на такую свою жизнь. Я, девочка с двумя тонкими косичками, русская с улицы Зои Космодемьянской, для них была пыль – и потому, что девочка, и потому, что с поганой улицы, где вечно дежурила по ночам милицейская машина. В ней сидели дядя Саид – за рулем, а Коля Первухин – сержант – рядом, на рации. Коля всегда курил папиросу и смотрел на плохо освещенную ночную улицу, как пес из конуры, готовый рвануть с пистолетом в руке на первую опасную тень, лишь бы успеть, настигнуть, повалить то зло, что мешает спать залетным, набившимся в двухэтажные бараки по обе стороны дороги, – так мухи набиваются под обои, чтобы переспать холода.

Я уже давно не живу на улице Зои Космодемьянской в Пенджикенте. Двадцать семь лет не просыпаюсь от крика петуха и блеянья черной соседской козы, не наблюдаю в окно за сбившейся под фонарем страшной ночной собачьей стаей. Все реже и реже вспоминаю зелено-синий в предрассветной мгле Зеравшанский хребет и темную нитку реки под ним. Горы уже к одиннадцати дня истаивают в жаркой жирной дымке, и остаются только тени – очертания, намек. Они проступят, мрачные и фиолетовые перед закатом, когда спадет дневная жара. Тогда мама придет домой со смены и достанет из хауса – неглубокого пруда в саду – наш арбуз. Мы сядем ужинать, и я буду вгрызаться в холодную сахарную мякоть, а потом считать черные семечки на тарелке и хлопать себя от восторга по набитому пузу липкой от арбузного сока рукой. Все это – и еще многое другое – я вспоминаю редко, но то и дело, когда я засыпаю, передо мною проходят чередой лица стариков и мужчин в чайхане, повернутые в сторону испарившихся гор, углубленные во что-то, что мне, девочке, ни понять, ни почувствовать было не дано, – лица стоящих в канале рыбин, тяжелых серебряных толстолобиков: скулы сведены, губы чуть-чуть шевелятся, словно лениво повторяют молитву, а маленькие глаза не мигая глядят сквозь тебя – страшные и холодные, как уснувшая вода.

Наверное, это потому, что я теперь часто гляжу в лицо старушки Лисичанской, с которой живу и за которой ухаживаю уже два с половиной года. У нее работает одна рука – левая, почти отсутствует речь, и узнаёт она только меня, но назвать по имени – Вера – не может. Она научилась повторять за мной. И то слава богу.

Утром я вхожу в комнату, смотрю на обращенное ко мне сухое лицо. Если глаза блестят, говорю: «Доброе утро!» Рот открывается, по лицу пробегает тень – она морщит лоб, словно спешит задержать долетевшее до нее слово. Тоненьким детским голоском повторяет: «Утро». Два слова выговорить ей сложно, но иногда она посылает вдогон повтор, получается: «Утро. Утро». Это значит, и правда, выдалось доброе утро. Мы приступаем к процедурам. Она у меня совсем невесомая, как девочка, справляться с ней легко.

Если же взгляд остановившийся, как замороженный, и глаза мутные и пустые – здороваться бесполезно. Я сразу подхожу к кровати и начинаю менять ей памперс, мыть тело губкой, мазать пролежни облепиховым маслом, массировать спину, ноги, чтобы в них вернулись кровь и тепло.

Если глаза закрыты и рука лежит поверх одеяла как плеть, – это очень плохо: мы опять умираем. Давление у нее бывает и девяносто на шестьдесят, и двести двадцать на сто сорок, сосуды головы изношены до предела. Понятно, что ни о какой кормежке речь идти не может, в такие дни я пою ее, как младенца, из соски. Она рефлекторно шамкает губами, я и рада, что хоть сок выпила, а пробовала давать так кашу – смыкает губы – и ни в какую, что двери в метро: до следующей остановки не откроются.

Петр Алешковский (р. 1957) – прозаик, историк. Лауреат премии «Русский Букер» за роман «Крепость».

Юноша из заштатного городка Даниил Хорев («Жизнеописание Хорька») – сирота, беспризорник, наделенный особым чутьем, которое не дает ему пропасть ни в таежных странствиях, ни в городских лабиринтах. Медсестра Вера («Рыба»), сбежавшая в девяностые годы из ставшей опасной для русских Средней Азии, обладает способностью помогать больным внутренней молитвой. Две истории – «святого разбойника» и простодушной бессребреницы – рассказываются автором почти как жития праведников, хотя сами герои об этом и не помышляют.

«Седьмой чемоданчик» – повесть-воспоминание, написанная на пределе искренности, но «в истории всегда остаются двери, наглухо закрытые даже для самого пишущего»…

Произведение относится к жанру Современная русская литература. Оно было опубликовано в 1993 году издательством АСТ. Книга входит в серию "Новая русская классика". На нашем сайте можно скачать книгу "Рыба и другие люди" в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt или читать онлайн. Рейтинг книги составляет 5 из 5. Здесь так же можно перед прочтением обратиться к отзывам читателей, уже знакомых с книгой, и узнать их мнение. В интернет-магазине нашего партнера вы можете купить и прочитать книгу в бумажном варианте.

Сначала это тягучее, сладкое, жаркой пустыней припыленное, повествование об Азии (Таджикистан/Душанбе - 70-90е гг) - с горами в дымке, с пылью, из которой строятся, в которую уходят и снова из нее же создаются дома и люди.... о земле, которая видела так много - от Александра Македонского до революционеров в кумачовых шапках, и по которой проехало так много колес времени, - что время она уже не то, чтобы не замечает - а просто выпадает из него, исключая как преходящий и малозначимый фактор...
А потом это становится горькой, местами прозаично и неприкрыто грубой (тяжелые ситуации прописываются отнюдь не иносказательно, так что особам брезгливым лучше, наверное, все же Бунина почитать),но так красиво вырисованной историей про то, что выйти из своей боли можно только к другим. Если останешься в себе - так и будешь ходить по кругу. шанс для трансформации есть только за пределами своего Эго (и так, в общем то, не только с болью работает).
"Рыбы против течения спят и ходят на нерест", вот так и главная героиня, оправдывая свое прозвище, не хотела плыть по течению - не хотела подчиняться, сглаживать углы, не женский способ проживания своей женской жизни выбрала - отсюда, как мне думается, и раскол, и надрыв, и сопротивление...
Параллельно разворачиваются истории людей, черпающих энергию и смысл в земле, в принятии судьбы, и истории тех, кто и смысл и энергию потерял вовсе, а кто то даже поисками не утруждался... Муж Веры - пробкоголовый, в какой то момент решил сделать ход конем и нацепил белое пальто в виде такой извращенной и узколобой формы веры, которое, как он решил, дало ему право поучать, рассуждать об апокалипсисе и высокодуховно закатывать очи к небу, пока жена крутилась и пыталась вытянуть его и двух их сыновей. Брависсимо) Но тоже путь))) И тут же, рядом, 90-летний эстонец, живущий в далеком хуторе "Надейся на себя, помогай бескорыстно, помощи не проси", выстроивший свою жизнь в невыносимых, казалось бы, условиях так чисто и красиво, как всем товарищам в белом пальто даже после отбеливателя не получится.
Лично для себя увидела очередное подтверждение, что наши рай и ад - только внутри нас. И на внешние обстоятельства мы переносим исключительно внутренние механизмы взаимодействия с ними...И любая идея не может быть абсолютной - она лишь глина в руках каждого из нас, и мы сами можем слепить из нее по своему разумению ту форму, которую умеем - кто то птичку, кто то бурундучка, а кто то сопельку (при этом изначально идея была про зайчика).
"Прошлое должно уйти, отмереть, чтобы зародилась новая жизнь. Непонятно только что за новая жизнь и как она могла здесь зародится". Соглашусь. Тоже не понимаю как может что то новое вырасти без корней, без основы. По дилетантски ссылаясь на известные исторические события, отмечу, что никогда и никому это не удавалось. Это пол надо мыть так, чтобы ни соринки и ни следа не осталось. А вот цветы надо сажать в землю, в грязь, в перегной из ушедших цветов. И для себя всегда надо определять, что любые человек или явление вне контекста, из которого выросли - не оформлены, не конкретны и не будут ясны тебе до конца.
"...открывается часть моей души, то немногое, что у меня, как и у каждого, присутствует от рождения и не покрывается коростой и шармами от постоянных схваток с совестью и разумом"
"Позднее властный характер взял свое, капризы последовали как проверки, ей надо было знать, насколько мне можно верить в ее отчаянном положении, и только ласка и забота позволили мне взять над ней не то чтобы верх, но водительство, в котором она, без сомнения, нуждалась"
"Много раз замечала, что наши суждения о людях поверхностны. схватив какую то основную черту и вбив себе в голову, что это и есть характер, мы успокаиваемся. Скорость, с которой протекает наше общение, редко кого заставляет думать о человеке глубоко - первого впечатления вполне достаточно, и это, наверное, хорошо, иначе все бы с ума посходили. Когда любишь - прощаешь, отсекаешь ненужное; ужас приходит, когда начинаешь в человеке сомневаться"
"умей только радоваться"

А вот остальные два рассказа показались немного нарочитыми, но это мое личное восприятие. Язык прекрасен, поэтому даже хотя бы просто для филологического наслаждения можно и их прочитать.

Поддержите проект — поделитесь ссылкой, спасибо!
Читайте также
Правильное поведение при родах и схватках, чтобы родить без боли и разрывов Правильное поведение при родах и схватках, чтобы родить без боли и разрывов Как сшить корсет Моделирование корсетного платья Как сшить корсет Моделирование корсетного платья Рецепт том быть хорошим другом Рецепт том быть хорошим другом